Так и идет жизнь самоедская рядом с оленьей, в полной зависимости и непременной подчиненности: без оленя самоед не живет. Даже те, которые пошли на едому, то есть пробиваются людским подаянием по соседству русских селений, не бродят без оленей. И опять-таки не самоед выбирает себе место, но олень указывает ему оное и с тем, чтобы через неделю-другую вести его на новое...
Когда доводится самоедским старшинам с прислугою жить в русских селениях и казенных избах, они неохотно топят печи, а спят всегда на повети, разбросавшись на сене в то время, когда русские храпят и стонут в невыносимой духоте и жаре на печах и полатях. Только против морозов самоед кутается в шубу, а холод почитает для себя тем же, чем рыба воду. Жары он не выносит и в теплой избе не сидит долго. Летняя жара ему — наказание; зимний холод для него — удовольствие, лишь бы только хивуса и замятели не спутывали неба с землей, не застилали божьего света.
Так изменился этот дикарь на своей новой родине. Против кое-каких невзгод ее он давно уже придумал и отыскал оборону если и не хитрую, то потому, что и сам он весь нехитер. Летом, когда из каждой мшины родятся на свет целыми облаками комары и оводы, самоед жжет кору и гнилушки и в дымокуре этом, который ест глаза и гонит слезу, избавляется на день от докучной мошки (а на ночь она и сама погибает). От постоянной мокроты, сонливой и неподвижной жизни, от дурной и гнилой пищи без соли портится кровь и привязывается мучительная костоломная болезнь — цинга, при которой пухнут десны, появляется невыносимо гнилой запах во рту, усыпается все тело багровыми пятнами и близится смерть. От цинги самоед пьет теплую оленью кровь в большом количестве и ест морошку, которая тут же под руками растет по тундровым кочкам. Если прибавим к этому выносливость самоедской природы, его терпение и привычку, то не станем дивиться, что самоед ест до отвалу и с жадностью волка, когда много запасов, а нет пищи — он способен голодать и выносить даже самое мучительное из всех чувств — жажду. Надо много жестокости и настойчивости, чтобы вывести его из терпения. Его обидеть трудно, но рассерженный он бывает дик и неукротим, как лесной зверь. Против тоски скучной жизни он придумал кое-какие развлечения. Если песен он не поет и ни на чем не играет, зато свадьбу справляет не скучнее других, хотя и по-своему.
Когда он сговорил невесту и заплатил ее отцу сколько сговорено оленей, молодой без особых обрядов берет иньку к себе и затевает пир, или, лучше сказать, пьянство. Пиршество начинается с угощения свежим оленем: гости берут по ломтю парного мяса и, подняв лицо кверху, жуют мясо, ловко отрезывая кусочки ножом подле самого рта. Что остается в руках, они снова обмакивают в теплую кровь, которая течет и по реденьким бороденкам, и по коротким шеям, и по широким крепким грудям гостей. Кончается пиршество поголовным пьянством, причем пьют и иньки и маленькие ребятишки, и завершается пир непременной дракой. Сначала начнет один, ни за что ни про что ударив другого. За каждого заступаются другие, кому за кого вздумается, и начинается общая свалка... Дерутся самоеды так, с пуста, в какой-то заразе: они совсем не драчливы и вовсе не злы (доброта самоедов известна и в дальней Сибири). Но такова сила вина, со страстью к которому самоеды не могут сладить...
Кроме всех этих невзгод, на самоедское племя напали приносные смертельные недуги, в которых гниет это племя и начинает заметно вымирать и уменьшаться. Оспа, оленья чума, корь, цинга, горячки застарелых и гнилых свойств должны со временем истребить это племя. Оно упорно держится за старые обычаи и не хочет, по примеру лопарей, сближаться и сливаться с русским племенем.
Русские лет уже около пятидесяти крестят самоедов, строят им церкви — постоянные там, где попрочнее сидят самоеды (как на устьях Печоры и на острове Колгуеве), и вывозят в тундру походные церкви; но самоеды упорно стоят за язычество. На шее носят крест, чтобы показывать начальству, а за пазухой для себя — деревянные чурочки богов, грубо сделанных наподобие человека. Таких же божков они становят у снастей, настороженных на пушного зверя, и при счастливом лове тычут им в рот кусочки оленьего мяса; при неудаче — бьют и секут прутьями. Этого бога бросают, вместо него режут нового. На острове Вайгаче имеется каменный чурбан, который всем самоедским народом почитается за великого и главного бога. Насколько мрачна природа тундры, а с нею и от нее и жизнь самоеда, настолько же мрачен дух этого народа и столько же мрачна его вера.
С темною верой в злую силу умирает самоед равнодушно, не сожалея о прошлой жизни, не скучая о том, что не удается еще помаячить. Иньки одевают покойника в лучшую одежду и выносят не в дверь, а через нарочно прорванное отверстие из чума. Кладут его в яму (ухватясь за голову и за ноги) вместе с вещами, которые прежде испортят: нож иступят, хорей, которым покойный погонял оленей, разломают на части, чашку, из которой он любил пить водку, разобьют. Все это засыпают землей и на кургане убивают оленя, которого любил умерший и на котором привезли его тело к могиле. Рады все самоеды, когда убьют оленя сразу, считая это добрым предзнаменованием...
Жизнь самоедки еще печальнее. На ней лежат все тяжелые работы: она и за стряпуху и за швеца. Целый день она нянчится с ребятенками и, выходя за сбором подаяния, за пазухой и за спиной таскает их с собою, как вьючная лошадь. Пьяный муж ее больно колотит и всегда охотно обмеряет чаркой. Женщина у самоедов почитается существом нечистым: в чуме она не смеет шагать через постель и одежду мужа; в дороге — через лежащую вещь. Беременную иньку все племя почитает поганою; богатый муж на все время девяти месяцев выгоняет ее в особый чум, но и бедняк отгораживает ей особый угол, который и зовется «сямяй-мядыко», то есть поганый чум. Муж даже может совсем бросить жену и взять другую, возвратив только старому тестю то количество оленей, которое взял в приданое. Вот, может быть, почему самоедка любит принарядиться и распашную паницу свою украшает пестро и нарядно. По всем швам она обшивает ее разноцветными суконными лоскутками и на покупку их тратит самые заветные свои вещи. Подол паницы оторачивается песцовым и беличьим мехом и разноцветными суконными кусочками, даже на шапке и на пимах торчат разноцветные суконные лоскуточки.
Рассказавши про жизнь самоедов, мы рассказали и про сибирских юраков, которые, живя по соседству рек Таза и Енисея, пропитываются летом ловлею рыбы, а зимой бегают на лыжах по тундре за пушными зверями. Сибирских самоедов разделяет Обская губа на две половины: Каменную и Низовую. Каменная самоядь, или карачеи, через проходы в Уральских горах находятся в сношении с печорскими самоедами...»
Был прекрасный день в моей жизни, когда и мне довелось побывать у ненцев.
Где-то в тундре, где-то за горизонтом, за озерами, за карликовыми лесами, сказали нам, живут ненцы. Где-то там ходят стада оленей и стоят берестяные чумы. Они стоят в безмолвии, среди озер и ручьев, под светлым ночным небом. И когда ненцы, напевая слабыми голосами песню, уплывают в ночь на озера за рыбой, то, наверное, выходят их провожать собаки, и сидят потом на берегу, и, насторожив уши, смотрят и нюхают...
Тундра ровна и беспредельна. И мы под жарким, удушающим солнцем идем по ней, как по Африке. Горят леса в стокилометровой дали, и дым от пожаров растекается по всей долине, по мху и по рекам, переваливает невысокие угорья вдоль берега моря и простирается дальше в море, и, кажется мне, уходит к полюсу.
Мы идем в голубоватом мареве, струящемся по блеклой тундре, по сухому, хрустящему под ногой мху, мимо мертвых озер с торфяными берегами. Мы входим в низкий лес. Это не наш веселый шумящий лес, это что-то покорное, окаменевшее. Такие деревья бывают в театральной бутафорской, ими подчеркивают сумеречность и дикость какой-нибудь мифической преисподней. Здесь стволы их еще скручены в узлы и пригнуты к земле. Вековые мучения видны в каждом утолщении и в каждом изгибе.
Скорей, скорей пройти это гиблое место! И души наши напрягаются, ноги спешат, глухо стукают по корням, еле прикрытым мхом. И когда мы покидаем лес и выходим на прежнюю моховую равнину, нам делается легче.
Попадается много вереска — островками растет он, плотен и жёсток, и цветет сиреневым дымом. Кочки по сторонам покрыты красным, желтым и синим — везде морошка, черника и голубика, и мы постепенно разбредаемся, нагнувшись, забываем даже, куда и зачем идем, собираем морошку, сок которой янтарей и напоминает по вкусу слегка прокисший сок абрикосов.
Потом сходимся и снова бредем вперед, к дымчатому горизонту, изнемогая от жары, странной в тундре. Показываются крикливые тундровые чайки, зло кружат над нами, отлетая к озеру и возвращаясь с новой яростью. Мы идем по линии их полета и выходим на берег.
Проводники наши, шурша кустами, скрываются, идут искать карбас, который должен где-то здесь быть. Через полчаса мы слышим голоса, скрип весел, показывается карбас и пристает.